говорит Пушкин. Заглянем на минуту в эту тишину. Конец июля. Хлеб давно поспел, но постоянные дожди мешают уборке, ухудшая ее с каждым днем. Хлеб все более ложится и путается. Там или сям ретивый хозяин, вдоволь намучившись наблюдениями за причудами барометра, при первом проблеске солнца послал за 20 верст вызывать крестьян на условленную вязку. Смотришь, вереница телег с бабами, молоком, хлебом и квасом расположилась по загону. К позднему обеду иная семья успела связать две копны полусырой ржи. Сели обедать — дождь полил как из ведра. Рабочие забились под телеги и просидели там до следующего утра. Небо окончательно заволокло. Люди окончательно перемокли и, решив, что, видно, не разгуляется, запрягают лошадей и отправляются домой. Впрочем, это исключение. Жалоб на рабочих нет. Но мало-мальски опытный судья знает, что [это] затишье перед бурей, которая тем страшнее разразится над его головой, чем продолжительнее будет ненастье. Наконец барометр поднялся, и солнце второй день печет с безоблачного неба. Еще в 3 часу утра табун мимо наших окон пробежал в поле. Семь часов. Надо бы узнать, в каком положении собственные работы. Но об этом и думать нечего. Вот-вот нагрянут. Действительно, по двору раздается конский топот и в окне мелькает белая лошадь, вслед за ней несется гнедая, за гнедой рыжая. Через минуту на каменном крыльце раздаются отрывистые удары, напоминающие пистолетные выстрелы. Так и есть. Выстрелоподобные звуки производит мешковский, безногий хохол на деревяшке. На гнедой приехал хрящевский прикащик, воспитанник Горыгорецкого института, а на рыжей молодцеватый и рыжий бурмистр мецневской экономии. Дверь приотворяется, но безногий хохол останавливается за порогом. «С жалобой?» — «Точно так». — «Войдите в камеру». — «Не приказано входить. Деревяшка у меня гвоздем подбита, так я полы ковыряю». — «Ничего. Войдите. Нельзя через порог разбирать жалобу. Ну что? Степановские не выходят на работу?» — «Точно так. Рожь сыпется, другой день езжу, только пять дворов выехало. Деньги забрали еще до Рождества, а теперь никак не вызовешь. Сделайте милость, помогите». — «Вот вам повестка к сельскому старосте, чтобы сейчас выгонял на работу или явился ко мне с тремя выборными на разбирательство. Отдайте повестку, и если тотчас не пойдут на работу, явитесь сюда. Явятся или не явятся ответчики на суд, тотчас разрешу производить уборку на их счет». — «Помилуйте! кого ж мы найдем? Теперь и за 6 рублей никто не пойдет». — «Наймите за 7 рублей». — «А с кого ж нам просить эти деньги?» — «С ответчиков». — «Да что с них взять-то?» — «Ну, батюшко, об этом будет время думать, а теперь надо вылезать из беды. Может, дело и мирно обойдется. Время горячее. Поскорей везите повестку». — «Счастливо оставаться. Мигом сомчу». По двору раздается топот ускакавшего хохла. Хохол прав. С неисправного плательщика-некрестьянина суд возьмет все: землю, строения, рабочий скот и инструменты, словом, что под руку истца попадет. А с крестьянина? Ничего. Продать у него всего сказанного нельзя. Юридически это было бы справедливо, но в действительности оказалось бы полным извращением настоящего порядка вещей, одинаково гибельным для всех членов народного хозяйства, начиная с истцов. По закону истец может указать на излишний скот истцу и т. д. Но могут сказать, что все это описано за казенную недоимку. Кто это станет и может проверять в чужом ведомстве? Вот почему судьи, к помощи которых прибегают в критическую минуту, так боятся этого рода дел, ясных с юридической и безвыходных с практической стороны. «Вы тоже с жалобой на степановских?» — «Точно так-с, — отвечает горыгорецкий воспитанник, — сделайте милость, помогите! Я человек семейный. Матвей Матвеич, сами изволите знать, они этого в резон не принимают. Ты, говорят, деньги раздавал. Это твое дело. Ты, говорят, неспособен. Ну, а так сказать, будь я действительно способен, что я тут поделаю? Еду к вам сегодня мимо мешковского поля, глядь, а этот самый степановский Козорезов преспокойно у них на десятине вяжет. А он первой осенью у меня под отработку деньги забрал. Я еще его спрашивал: не нанялся ли ты куда? Заклялся, забожился. Выручи, говорит, родимый! Сам-пять, говорит, выйду. За два дня ублаготворим. Ублаготворим! Ан он и у Мешковых тоже забрал. Отбивать на соседнем загоне рабочего как-то не приходится. А уж вы сделайте милость». — «Послушайте, вы человек грамотный и так часто были здесь на суде, что заявлять невозможные требования вам не приходится. Вы слышали сейчас мой ответ хохлу. Я могу вам дать разрешение нанять сторонних рабочих. Наконец, выдать вам, согласно условию, на ответчика исполнительный лист, что же я могу сделать больше?» — «Помилуйте! Да у меня на этого Козорезова за недопашку ваш исполнительный лист другой год лежит; был я с ним и в волости. Все говорили: непогода, хлеб у крестьян не молочен, а теперь уж и хлеб съели, а ваш лист все валяется». — «Да ведь вы, верно, обдумали, чего вы просите?» — «Уж пожалуйте и мне повестку. Намедни в сенокос пожаловали повестку, слава Богу, полегчало. Духом собрались». — «Вот вам повестка, и желаю, чтобы с вас было снято подозрение в неспособности». — «Покорно благодарю». Горыгорецкий уходит, бормоча: «Вот беда-то! вот горячка-то!» В таком же роде объяснение с рыжим бурмистром и затем то же самое и то же самое ежедневно, до конца уборки. Крайнее, лихорадочное напряжение рабочих сил представляет в это время не исключительное, а повсеместное явление. Что же сказать о людях, своевременно не заручившихся рабочими? Их ожидает ни с чем не сообразная плата за уборку окончательно спутавшегося и осыпавшегося хлеба, т. е. хозяйство в чистый убыток. Можно ли предполагать, чтобы человек добровольно ставил себя в подобное положение? Пока мы разбираем чужие экономические затруднения, в собственном нашем хозяйстве возникают однородные явления. «Прикащик пришел». — «Что тебе надо?» — «Да вот, не знаю, что с кухаркой делать! Сами изволите знать — по контракту годовая, а вот уж в третий раз уродничает. Не хочу, говорит, жить. Намедни к больной свекрови отпросилась на два дня, — пробыла неделю: тогда хоть можно было поденных баб нанимать, а теперь горячая пора и за рубль никто не пойдет. Завтрак, обед, полдник и ужин да четыре пуда хлеба каждый день. Народ с поля вернется — только подавай. Как же ее в самую рабочую пору отпустить? Народу не евши быть невозможно. Прежде все-таки резон принимала, а вот недели с две толкует: не буду жить, да и все тут. Свекровья, говорит умерла, в доме никого не осталось». — «Как же ты мне до сих пор ничего не сказал об этом?» — «Да она целое лето проуродничала. Что ж мне вас всякий день беспокоить? А теперь не с коротким пристала — к вам просится». — «Позови ее сюда». — «Она около крыльца». У крыльца действительно стояла кухарка и за ней крестьянин. «Отпустите меня, батюшко, домой». — «А тебе что надо?» — спрашиваем мы крестьянина. «За невесткой пришел. Двор весь обмер. Мать умерла». — «Из волости есть удостоверение?» Мужик подал формальную бумагу. «Ты что же, матушка, за две недели не объявила?» — «Вот другую неделю брешу Лаврентьичу, а теперь уж до твоей милости пришла». — «Ты четыре рубля перебрала?» — «Четыре». — «Доставь деньги и ступай». — «Завтра утречком предоставим», — говорит мужик. «Тогда и невестку забирай». — «Вы изволили ее отпустить? — спрашивает прикащик по уходе кухарки. — Как же это возможно?» — «Ты грамотный, прочти вот эту статью и скажи: можно ли ее не отпустить?» — «Да что статья? Статья нам завтра народа не накормит». — «Это наша забота, а как представит четыре рубля, так и отпусти». — «Слушаю-с», — отвечает уходящий прикащик, подымая руки, наподобие мокрой курицы, тщетно собирающейся лететь. «Все это прекрасно, — подумали мы, проходя через двор к конюшне. — Закон удовлетворен, но в действительности назавтра создается трагикомедия, из которой выхода можно только ожидать от слепого случая». Не знаем, сколько времени мы простояли в мучительном раздумье перед конюшней.